|
РАДУГА В ОБЛАКЕ Н. Водневский |
|||
|
1. По бездонному небу вяло, словно медведи-великаны, бродили серые тучи. Восточный ветер, пронизывающий и холодный, вырывался из-за небольших холмов, тянувшихся грядами на несколько километров. Здесь проходила узкая дорога от железнодорожной станции к чахлому, непривлекательному лесу, в барачный город, заселенный русскими беженцами. Несколько раз принимался моросить дождь. Черная, развороченная машинами грязь напоминала Василию Михайловичу родные места Смоленщины. “В такие дни, – подумал он, – у нас на Десне поднимался лед, ветры дули целую неделю”. Он слез с велосипеда и пошел пешком. “Не ездок я теперь, – подумал Василий Михайлович. – Даже попутный ветер не помогает.” Он старался идти твердо, держась за руль велосипеда, но усталость давала себя знать, на лбу выступал холодный пот. Он шел в лагерь, где жило более пяти тысяч беженцев, собранных международной организацией “ИРО”. Пешеходы, несмотря на плохую погоду, сновали взад и вперед, месили грязь, громко разговаривали, что сразу отличало их от местных жителей. У каждого в руках сумочка, чемодан или просто узелок – скромные пожитки бездомных людей, пришибленных 2-ой Мировой войной. Василий Михайлович Волошин, русский художник, опасаясь насильственной репатриации, отказался поселиться в лагере и жил в соседнем баварском городе. “Так оно будет спокойнее,” – часто говорил он жене. На вид ему было более пятидесяти лет, хотя на самом деле едва только за сорок. Седина успела посеребрить его голову, на щеках и на открытом лбу резко обозначились морщины, отчего лицо выглядело неприятно обвисшим. “Не по годам ты стареешь,” – замечала жена. Они жили по месячным карточкам, которых не хватало на одну неделю. Чтобы не умереть от голода, художник-пейзажист занялся портретами и даже резьбой по дереву, словом, всем, что попадало ему под руки, что обещало кусок хлеба. Эти три километра казались ему бесконечно длинными, и он часто останавливался, чтобы отдохнуть, с напряжением вдыхая влажный воздух, наполненный испарениями земли, недавно освободившейся от снега. Подозрительный кашель перехватывал горло, что-то острое больно кололо в груди. “Опять простуда, – подумал он. – Вишь, теперь в грудь подалась... Мало того, что ломит руки и ноги, этот противный кашель дышать не дает. И вся беда из-за курятника (так он называл свою комнату); везде сквозняки и сырость. Все-таки, Бавария не Россия...” Когда откашлялся, стало легче. С пригорка, где дорога была суше, виднелись ряды серых деревянных бараков, окруженных с трех сторон поредевшим сосновым лесом. В этом лагере, центре беженского скопления, вскоре должна была открыться художественная выставка. Об этом писали местные газеты, и Василию Михайловичу хотелось получить более точную информацию. Его последняя картина, над которой он все еще работал, была, по его мнению, лучшей из всего, что он успел создать, – злободневной, реалистической и, в то же время, глубокой по смыслу. Успеть закончить ее к открытию выставки было мечтой художника. И теперь, бредя по развороченной дороге, он думал о тех деталях, которые оставались еще незаконченными. Надежда, что картина на сей раз будет достойно оценена, давала ему силы, вдохновляла на кропотливый труд. Предполагалось, что необычную выставку посетят американские делегации. Американец же не то, что сухой и расчетливый немец. Если вещь будет по душе, американец не поскупится. Думая об этом, он и не заметил, как подошел к ветхой полицейской будке, наскоро выстроенной у дороги со шлагбаумом. Из небольшого окошка высунулась белая каска и снова спряталась. Заскрипела дверь, и из будки вышел рослый парень в помятой форме лагерного полицейского. – Куда идешь? Грубый окрик полицейского выбил художника из колеи тихих размышлений и даже немного испугал. Он смотрел на серьезное, с напускной деловитостью лицо и не знал, что ответить. – Ты глухой, что ли? – повторил полицейский. – Простите, пожалуйста... – сказал Волошин. – Я не понял вашего вопроса. – Я тебя спрашиваю, куда ты идешь? Дай “Ди-Пи” карту! (“Ди-Пи” карточка – личный документ беженца). – У меня нет этой карты... Я иду в лагерь. – Вижу, что в лагерь, но куда?.. Понимаешь? Ку-да-а? – Позвольте, – обиженно начал Волошин, – вы меня не понимаете. Открылась дверь, и другой, чернобровый, совсем молодой парень с сигаретой на отвисшей губе, спросил: – Да кого вам в лагере надо-то? – Я хочу навести справки относительно художественной выставки. – А-а... – протянул полицейский. – Сразу бы так и сказал. Значит, в административный барак. Он долго не мог выговорить это мудреное для него слово и, махнув рукой, добавил: – Номер восемнадцать. Там, у леса... – Это возле той огромной вышки? – Йес, – односложно ответил полицейский и потребовал документ, чтобы вписать фамилию посетителя в регистрационную книгу. Возвращая Волошину паспорт, он сказал: – Валяй! Уходя, Волошин подумал: “И кто этих людей поставил у ворот? Ведь этот верзила не имеет представления даже об элементарной человеческой этике. Наверно, совсем недавно он знал одно слово: “яволь”, а теперь в его лексиконе появилось новое – “йес”. Больше он, кажется, ничего не знает...”
2. Весна была в разгаре. С утра до вечера солнце щедро разливало благодатное тепло по всей земле. Дороги высохли, зазеленели сады и рощи. Сердце наполнялось сладкими воспоминаниями о родных местах, где вёсны бывали еще живее, красивее и ярче. После зимней спячки мир оживотворялся прикосновением незримой Божьей благодати. Перед единственным окном моей комнаты, на другой стороне дороги, дремал старый, запущенный сад, с густым кустарником и высокой вытоптанной травой, а дальше, через просветы огромных деревьев, блестела лента канала. Там расцветали липы, и их волнующий, нежный запах волнами вливался в моё окно. У берегов канала, усаженного рядами стройно-величавых тополей, плавали утки со своими выводками. Дети пускали игрушечные кораблики; задорно звенели их голоса, и было приятно наблюдать, как из конца в конец канал пересекали самодельные крейсера и гоночные яхты. Однажды, в предвечерний час, я шел по аллее, наслаждаясь праздником весеннего пробуждения природы, неумолчным щебетанием пичужек, красотой и ароматом цветущей сирени. Это была первая весна, которую я принимал, как Божий подарок. Недавно, после долгих лет неверия и сомнений, я обратился ко Христу и принял Его в сердце как личного Спасителя. – Здравствуйте, – услышал я знакомый хрипловатый голос. На скамейке, под липой, у самого берега канала сидел Василий Михайлович Волошин, мой сосед-художник. Усталое лицо его вытянулось, похудело. Зимнее пальто с потертыми руковами было ему явно не по плечу; шерстяной шарф небрежно прикрывал шею. Он жил по соседству со мной на чердаке полуразрушенного войной дома. Целыми днями он работал над картинами, которые потом сбывал американским солдатам за кусок хлеба. – Присаживайтесь, – предложил он мне, указывая на скамейку. – Посмотрите на этих прожорливых утят, как они воюют. Настоящая человеческая тактика: сильный нападает, а слабый хитрит. Художник бросал маленькие кусочки хлеба в воду. Проворные птицы, обгоняя одна другую, набрасывались на хлеб и, если не удавалось проглотить его сразу, ныряли с ним под воду. – Смотрите, смотрите: этой серой всегда везет... – указывал он мне на небольшую сноровистую утку. – Кто здоров, смел, находчив, у того все хорошо получается. А вот я, например, сижу в своей клетке, забавляюсь красками, гадаю, что жена приготовит к обеду. А сам ни к чему не способен. Полгода, например, сидел над одной картиной, а продать не могу. Волошин рассказал мне о художественной выставке, которую устраивал лагерь бещенцев, расположенный в 20 километрах от Мюнхена. – На выставке будут американцы. Американец не то, что сухой, расчетливый немец. Если картину поймут, не поскупятся, тысченку отвалят... Я смотрел на художника, на его бледное, усталое лицо, потухшие глаза и длинные, как гвозди, худые пальцы. Он выглядел так, будто только что освобожден из тюрьмы. Думал я совсем иначе: вряд ли американец поймет и оценит его труд. Мне рассказали, что предметы культуры американские солдаты не ценят, но не хотелось разочаровывать художника. – Вы что-то выглядите не совсем хорошо, – перевел я разговор в другое русло. – Вам стоило бы к доктору зайти. – Да, выгляжу я плохо. И чувствую себя плохо. Надо зайти к доктору, пусть посмотрит. Давно собираюсь, да времени не имею. А простуда меня изводит, ночью места не нахожу. Да вот выставка приближается, а моя картина еще не закончена. Вот закончу, тогда все улажу... Он долго откашливался, затем продолжил: – Понимаете, такое полотно требует не меньше года, а я кончаю в три месяца. Как же будешь здоров?.. – Да-а... У вас получается по-стахановски! – Нет, не в том дело. Ведь прежде, чем взяться за кисть, я три года эту картину в сердце носил. И сейчас получается, будто копию списываю. К нашей скамейке робко подкрадывались тени огромных лип и тополей. На черепичной крыше дома, что стоял одиноко на другой стороне канала, мягкими красными отсветами играло солнце. В озере отражалось помутневшее небо, ломаясь во всех направлениях. Я вспомнил, как когда-то он рассказывал мне случай из жизни, который теперь стал сюжетом его картины. Но он начал снова: – Было это при отступлении немцев, в 1943-м году, поздним летом. Бежали они без оглядки. Но впереди пришлось бежать нам, беженцам. Бежали подальше от фронта, подальше от “своих”. Ничего не оставляли немцы противнику. Все за собой сжигали и взрывали. Мол, ни нам, ни вам. Пусть горит. И, конечно, больше всего страдало население, особенно женщины. Им, бедным, беззащитным страдалицам, довелось больше всех горя хлебнуть. Лошадей отбирала армия, а люди бежали в леса, кто как мог. Вот и мне пришлось пройти эту школу. Художник рассказывал почти теми же словами, что и раньше, но на этот раз его рассказ был ярче, живее, а лицо выражало то страдание, что бывает от горя, пережитого только вчера. В его серых, почти бесцветных глазах затаилась глубокая скорбь; он смотрел в озеро, но мысли его были далеко, там, где недавно шла война, где горели земля и люди. Сюжет картины он действительно выносил в сердце, как свое детище. – И вот смотрю я, – продолжал он, – стоит на дороге, невдалеке от села женщина, русская женщина, бедная, разбитая горем. Возле нее – небольшая ручная тележка со сломанным колесом. Куда поедешь? Ни назад, ни вперед. А в селе немцы к обороне закрепляются. На тележке сидит и плачет девочка лет пяти-шести. А из-за леса большая черная туча надвигается. Скоро дождь будет, а укрыться негде. Мимо проходят люди, спешат, у всех свое горе, никто не обращает внимания на женщину. Никому она не нужна. Прохожу и я с одним узелком за плечами. Смотрю: стоит женщина и молится небу. Слезы по лицу, как крупные дождевые капли, катятся. Усердно просит она у неба помощи, а оно молчит, не отзывается... А темная туча надвигается все ближе и ближе... Я молча слушал Василия Михайловича, и мне казалось, что вся его жизнь сокрыта в этом рассказе и женщина становилась для него кровно близкой, как сестра, как мать или жена. Он описывал ее выражение лица, ее поднятые к небу руки, огрубевшие от тяжелой работы, полные слез и отчаянья глаза, как будто говорящие: “Что же ты молчишь, не отвечаешь? Иль тебе нужды нет до моей беды?..” Художник все чаще останавливался, переводя дыхание, и все чаще повторял один и тот же вопрос: – А за что все это? В чем она виновата? Глубоко вздохнув, он продолжал: – Я сделал для нее все, что мог, подвязал кое-как колесо. Дождь, к счастью, прошел стороной, и к вечеру мы вместе добрались до ближнего села. – Видите, Бог воспользовался вами, чтобы сразу же ответить на молитву этой женщины, – вставил я. Василий Михайлович промолчал, бросив на меня беглый взгляд, как бы не доверяя моему выводу. – Не знаю... Ведь я теперь не верю в Бога. – Вы не верите в своего Создателя? Почему же? – Не спрашивайте меня, почему и как. Сама жизнь ответила на этот вопрос. Если бы был живой Бог, разве Он допустил бы такую пагубу на земле? Пусть уж грешный человек получает по своим заслугам. Таков закон. Я понимаю: “что посеял, то и жни”. Но при чем дети? Дети... Дети! Понимаете? Маленькие, беззащитные существа, дети!.. Они никогда ничем перед Богом не согрешили. Почему же их ваш Бог наказывает? Разве у Него, у Всемогущего, как говорится, не было иных путей, чтобы как-то иначе, наглядно, но справедливо наказать непослушного человека? Именно, грешного человека, а не всех поголовно. Чаще же бывает наоборот: виновные – в стороне, жиреют, возвышаются, а бедный человек платит за свое и за чужое. Если Бог Всемогущ и в то же время так жесток к Своему творению, лучше в такого Бога не верить. – Но как же понимать жизнь без Бога? – Вы как хотите понимайте. Для меня это просто: человек “сам в себе”. – Ваша фраза ничего не говорит, – заметил я. Но художник молчал. Он достал коробку, в которой лежали сигареты-самокрутки, бережно ее открыл и привычно, не глядя, взял сигарету желтыми, как воск, пальцами, прикурил и начал сильно, без удержу кашлять. – Что-то не то, друг мой, – сквозь кашель, глухо, с придыханием, говорил художник. – Кашель меня давить начал, особенно ночью. Видно, бронхит снова обострился. Оно ведь так всегда бывает: “где коротко, там и рвется”. – Вам бы следовало оставить курение, – заметил я. – Ведь это же настоящий яд. Вы сами себя губите. – Это правда. Но как его оставить? Сказать легко: оставь, мол, и все. Я уже пробовал, не получается... Я слыхал, что ты теперь не куришь, – перешел он на “ты”. После некоторого раздумья он добавил: – Тебе, дружок, просто повезло. А я не могу. Я снова начал рассказ о том, в чем заключалось это слово “повезло”, рассказал о своих исканиях, сомнениях, о том, как Библия ответила мне на злободневные вопросы жизни и открыла ее смысл. – В чем же ее смысл? – не без удивления спросил сосед. – Найти Бога и через Него – спасение. – И ты нашел это спасение? Как же это? – Это дело веры. Без нее все мертво. Недавно я обратился к Богу с верой, в сердечной молитве и сказал: “Или пошли мне смерть, или открой мне, для чего я должен жить”. И тогда произошло необыкновенное: я ощутил тихое прикосновение Иисуса Христа, Его невыразимую словами любовь, и мне стало стыдно за прошлое, за неверие. Я сказал: “Прости, Боже...” И моя душа сразу обновилась, словно я родился новым человеком на свет Божий. Я здесь же получил силу оставить многие пагубные привычки, рабом которых я был многие годы, и верю, что к ним я больше никогда не вернусь. – Ну, что ж? Самовнушение – это тоже сила. Большая сила. Я уже видел таких людей. Но сущность остается та же: “никто не даст нам избавленья: ни Бог, ни царь и не герой...” Добиваться освобождения нужно самому... – Вот мы и добились, дошли, как говорится, до ручки... Что же дальше? Он сидел, подняв воротник, съежившись, не находя ответа. Увидев в моих руках Библию, спросил: – Что же, ты к постригу готовишься? В монастырь задумал?.. Да, после войны это время подходящее... Но тебе, дружок, только бы теперь начинать жить. А Библия к чему?.. Я открыл Новый Завет и прочитал: – “Исследуйте Писания, ибо вы думаете через них иметь жизнь вечную”. – Может быть, вы так думаете, а мы не думаем, – остановил меня художник. – То есть, как не думаете? Совсем не верите в загробную жизнь? – Да так, верю и не верю. Трудно, очень трудно верить в то, что не имеет никаких признаков существования. Я пробовал его разубедить в этом. Василий Михайлович слушал меня неохотно и явно принужденно поддерживал разговор. Может быть, из уважения ко мне он позволил прочесть некоторые места из Писания. Наконец, он не вытерпел и сказал: – Закрой эту книгу. Расскажи-ка лучше, что у тебя сегодня на душе. Когда вернемся на родину? – Не знаю, когда вернемся на родину. А на душе у меня радость... – Ну, еще бы! Молодость, весна... – Нет, я говорю о другой радости, не зависящей от погоды, о радости вечной, о радости Божьей. – А чему бы это радоваться? – Во-первых, я верю, по Его слову, во всепрощение, в жизнь вечную. Для этого Иисус Христос, мой Господь, страдал на кресте... – Ну, и ты имеешь эту, как ты говоришь, жизнь вечную? – Да, я принял ее верою, как написано. Художник молчал, недоверчиво смотрел на меня и о чем-то думал. – “Свежо предание, да верится с трудом”. – Скажите, пожалуйста, читали ли вы когда-нибудь Евангелие вдумчиво, серьезно? – спросил я. – Читал когда-то. Закон Божий у нас в гимназии преподавался. Только я его, по правде сказать, не любил. Сушь. Не видел я в том Законе жизни. Уж лучше биологию изучать или, скажем, ботанику... Там проще. – Это правда, что в самом законе нет жизни. Он и не был способен дать грешному человеку жизнь. Закон только обнаруживал пороки, показывал их человеку, но никогда не был способен исправить человека. Это делает Иисус Христос. Через Него, а не через закон Бог дает человеку жизнь вечную. – Это все одно и то же: слова, теория. – Позвольте, вы смешиваете два различных понятия. Вы смешиваете мертвую букву с живым Источником, с истинной, настоящей, неподдельной Жизнью. Закон осудил нас и поставил в положение узников. Но Христос сказал: “Я пришел отпустить узников на свободу”, открыть бывшим узникам путь к счастливой жизни. – Как это у вас все просто получается! Один шаг – и вот она, счастливая жизнь, живи, наслаждайся, радуйся... – Правильно! Один шаг. “Обратись и живи”! Так сказал Бог. – Это опять-таки теория... – Как же теория? Для меня это уже не теория. Говорю вам, земляк, от сердца, что Христос совершил в моей жизни полную революцию. Все старое, противное, нехорошее капитулировало безоговорочно. И радуюсь я потому, что теперь как будто вновь народился... – И ты говоришь это искренне? Из личного опыта? – удивленно спросил Василий Михайлович. По его лицу пробежала кислая, притворная улыбка. – Вот именно, говорю из личного опыта. Только из личного опыта! Все это я пережил и переживаю сам, потому и вам свидетельствую об этом. Только теперь мы заметили, что солнце уже давно скрылось за деревьями. В воздухе чувствовалось веяние прохлады. Слабый ветерок ласково шевелил листвой и рябил синеватую гладь канала. Под липой надоедливо звенели комары. Василий Михайлович почувствовал себя плохо и сожалел, что наш разговор должен был прерваться. – Давно пора принять таблетки. Мне от них все-таки легче... Мы тепло простились, но, сделав несколько шагов, он остановился: – Ты уж, ради Бога, прости меня за откровенность. – Почему “ради Бога”? Вы же в Бога не веруете... Как бы не слыша моего замечания, он продолжал: – Может быть, я что-нибудь лишнее сказал? Я ведь человек откровенный. Душой кривить не умею. Что было на сердце, то тебе и сказал. – И я был очень рад сказать вам то, что было у меня на сердце. – Ну и хорошо. Заходи ко мне завтра. Я познакомлю тебя с картиной. – Спасибо. Постараюсь зайти. Василий Михайлович пошел домой той вялой, медленной походкой, что бывает у людей, разучившихся ходить. В эту минуту мне стало его особенно жаль, как родного брата, доброго, отзывчивого и в то же время несчастного, без веры, без надежды, без будущего. “О таких людях надо больше молиться,” – подумал я. Н. Водневский (Продолжение в сл. номере) |
|||